- И я не меньше вашего желал бы этого, - сказал доктор Притчард, и они оба засмеялись, пожимая друг другу руки.
Джонсон выпустил их на улицу и, стоя за дверью, с минуту прислушивался к разговору, который они вели, стоя у подъезда.
- А ведь одно время дело приняло скверный оборот.
- Да, хорошо еще, что вы не отказались помочь мне.
- О, я всегда к вашим услугам. Не зайдете ли ко мне выпить чашку кофе?
- Нет, благодарю вас. Мне предстоит ехать еще в одно место.
И они разошлись в разные стороны. Джонсон отошел от двери, все еще полный безумной радости. Ему казалось, что для него начинается новая жизнь, что он стал более серьезным и сильным человеком. Может быть, эти страдания, перенесенные им, не останутся бесплодными и окажутся истинным благословением и для него и для его жены. Уже сама эта мысль не могла прийти ему в голову двенадцать часов тому назад. Он чувствовал себя как бы возродившимся.
- Можно мне подняться наверх? - крикнул он, и затем, не дожидаясь ответа, бросился бежать вверх по лестнице, шагая через три ступеньки.
Миссис Пейтон стояла перед ванной с каким-то свертком в руках. Из-под складок коричневой шали выглядывало смешное маленькое, свернутое в комок, красное личико с влажными раскрытыми губами и веками, дрожавшими, как ноздри у кролика. Голова не держалась на слабой шее маленького создания и беспомощно лежала на плече.
- Поцелуйте его, Роберт! - сказала бабушка. - Поцелуйте своего сына!
Но он почти с ненавистью взглянул на это маленькое красное создание с безостановочно мигающими ресницами. Он не мог еще забыть того, что благодаря ему они пережили эту ужасную ночь. Затем глаза его встретились с глазами жены, лежавшей на кровати, и он бросился к ней, охваченный таким сильным порывом жалости и любви, для выражения которого у него не хватало слов.
- Слава Богу, наконец это кончилось! Люси, дорогая, это было ужасно! сказал он.
- Но я так счастлива теперь. Никогда в жизни я не была так счастлива, ответила она, и ее взгляд упал на коричневый сверток.
- Вам нельзя разговаривать, - сказала миссис Пейтон.
- Хорошо, но не оставляйте меня одну, Роберт, - прошептала больная.
Джонсон молча сидел у кровати своей жены, держа ее руку в своих руках. Свет лампы стал тусклым, и сквозь опущенные шторы в комнату уже начал прокрадываться бледный свет рождающегося дня. Ночь была длинна и темна, и тем ярче и радостнее казался этот первый утренний свет. Лондон пробуждался, и уличная жизнь вступала в своя права. На смену покинувшим этот мир явились новые жизни, а громадная машина продолжала по-прежнему выполнять свою мрачную и трагическую работу.
Любящее сердце
Врачу с частной практикой, который утром и вечером принимает больных дома, а день тратит на визиты, трудно выкроить время, чтобы подышать свежим воздухом. Для этого он должен встать пораньше и выйти на улицу в тот час, когда магазины еще закрыты, воздух чист и свеж и все предметы резко очерчены, как бывает в мороз.
Этот час сам по себе очаровывает: улицы пусты, не встретишь никого, кроме почтальона и разносчика молока, и даже самая заурядная вещь обретает первозданную привлекательность, как будто и мостовая, и фонарь, и вывеска все заново родилось для наступающего дня. В такой час даже удаленный от моря город выглядит прекрасным, а его пропитанный дымом воздух - и тот, кажется, несет в себе чистоту.
Но я жил у моря, правда, в городишке довольно дрянном; с ним примирял меня только его великий сосед. Но я забывал его изъяны, когда приходил посидеть на скамейке над морем, - у ног моих расстилался огромный голубой залив, обрамленный желтым полумесяцем прибрежного песка. Я люблю, когда его гладь усеяна рыбачьими лодками; люблю, когда на горизонте проходят большие суда: самого корабля не видно, а только маленькое облачко надутых ветром парусов сдержанно и величественно проплывает вдали. Но больше всего я люблю, когда его озаряют косые лучи солнца, вдруг прорвавшиеся из-за гонимых ветром туч, и вокруг на много миль нет и следа человека, оскорбляющего своим присутствием величие Природы. Я видел, как тонкие серые нити дождя под медленно плывущими облаками скрывали в дымке противоположный берег, а вокруг меня все было залито золотым светом, солнце искрилось на бурунах, проникая в зеленую толщу волн и освещая на дне островки фиолетовых водорослей. В такое утро, когда ветерок играет в волосах, воздух наполнен криками кружащихся чаек, а на губах капельки брызг, со свежими силами возвращаешься в душные комнаты больных к унылой, скучной и утомительной работе практикующего врача.
В один из таких дней я и встретил моего старика. Я уже собирался уходить, когда он подошел к скамье. Я бы заметил его даже в толпе. Это был человек крупного сложения, с благородной осанкой, с аристократической головой и красиво очерченными губами. Он с трудом подымался по извилистой тропинке, тяжело опираясь на палку, как будто огромные плечи сделались непосильной ношей для его слабеющих ног. Когда он приблизился, я заметил синеватый оттенок его губ и носа, предостерегающий знак Природы, говорящий о натруженном сердце.
- Трудный подъем, сэр. Как врач, я бы посоветовал вам отдохнуть, а потом идти дальше, - обратился я к нему.
Он с достоинством, по-старомодному поклонился и опустился на скамейку. Я почувствовал, что он не хочет разговаривать, и тоже молчал, но не мог не наблюдать за ним краешком глаза. Это был удивительно как дошедший до нас представитель поколения первой половины этого века: в шляпе с низкой тульей и загнутыми краями, в черном атласном галстуке и с большим мясистым чисто выбритым лицом, покрытым сетью морщинок. Эти глаза, прежде чем потускнеть, смотрели из почтовых карет на землекопов, строивших полотно железной дороги, эти губы улыбались первым выпускам "Пиквика" и обсуждали их автора многообещающего молодого человека. Это лицо было своего рода летописью прошедших семидесяти лет, где как общественные, так и личные невзгоды оставили свой след; каждая морщинка была свидетельством чего-то: вот эта на лбу, быть может, оставлена восстанием сипаев, эта - Крымской кампанией, а эти - мне почему-то хотелось думать - появились, когда умер Гордон. Пока я фантазировал таким нелепым образом, старый джентльмен с лакированной тростью как бы исчез из моего зрения, и передо мной воочию предстала жизнь нации за последние семьдесят лет.